БОРЬБА

3

Глава 3

БОРЬБА

Мой начальный заработок продавца мебели составлял 5 фунтов в неделю, что казалось вполне себе ничего, а через день после начала карьеры я продал за 12 фунтов обеденный стол одной женщине, зашедшей в магазин за зеркалом.

Это был приятный опыт, и не потому, что мне хотелось, чтобы она обязательно рассталась со своими деньгами, отложенными на зеркало, а потому, что я искренне верил – с обеденным столом ей будет намного лучше.

С тех пор я использую этот принцип, поскольку по моему мнению, на нем и зиждется работа продавца. Покупателя необходимо убедить в том, что именно эта вещь (совершенно не нужная) ему просто необходима.

Но это я понял годами позже, а сейчас веду речь о мебельном магазине в Уолтоне. Я стал хорошим продавцом, чем немало удивил своего папашу. Думаю, гордость переполняла нас обоих.

День за днем я начал получать удовлетворение, завоевывая доверие людей и наблюдая за их податливостью. Было очень приятно видеть, как покупатели терялись при выборе, и осознавать, что только ты способен вывести их на правильную дорогу.

В этом осознании нет ни ложной значимости, ни ложной скромности. В нем, я убежден, состоит квинтэссенция успешных и честных продаж.

Я превратился в вальяжного продавца, истинного Эпстайна, чья семья уделяла бизнесу немалое внимание, но, надеюсь, в не самого жадного из них. Стремясь облегчить себе работу, я не раз бросал грустный взгляд на интерьер магазина, цветные плакаты и саму мебель. И сходил тогда – да и сейчас — с ума в поисках и стремлении к совершенству подачи товара лицом.

В те дни магазин в Уолтоне не мог рассчитывать на приз за лучшее оформление. Наши окна-витрины, казалось мне, весьма убоги. От образцов мебели, производимой людьми застарелых взглядов, я приходил в ужас.

Стулья на витрине я развернул спинками к прохожим. Спинки на обозрение? Неслыханно! Тем не менее, в каждом доме вы видите спинки стульев в зоне у камина. В самом деле, вы не можете войти в комнату, чтобы не бросить взгляд на спинки стульев.

Я был увлечен скошенными ножками. Которые в то время встали на верную дорожку, поскольку наследие послевоенного аскетизма постепенно отступало, и покупатели с продавцами не были расположены к возврату отвратительного дизайна тридцатых годов.

Молодые люди с дипломами бакалавров искусств отвергали мокет, срезали локоны и завитки с обшивок кресел и диванов, насаждая чистые линии и новые материалы. Белый цвет стал «тем, что надо», бумажные обои вновь вошли в моду, и внезапно везде и всюду повырастали скошенные ножки. Я был окрылен новыми возможностями.

Отец, не вполне уверенный в моих успехах, тем не менее, тоже был рад видеть свое чадо наконец-то пристроенным к делу, и решил отправить меня на стажировку в центральный ливерпульский магазин мебели «Времена», что на Лорд-стрит.

Я проработал там полгода за те же 5 фунтов в неделю, начиная осознавать, что стою большего. По-прежнему я учился оформлять витрины, но в гораздо большей степени тому, как обожают люди получать советы и резоны. В качестве награды за работу «Времена» наградили меня карандашом и ручкой «Паркер» с золотым пером, которую много лет спустя я предложил Полу МакКартни, чтобы он подписал свой первый контракт со мной.

Конечно, нередко случалось, что я нуждался в деньгах, и я просил отца одолжить один-два фунта. Он шел навстречу, но просить я ненавидел. Мне это претило донельзя, и, хотя впредь мне не нужно будет просить денег ни у кого, я скопил-таки памятную коллекцию малоприятных моментов, когда один должен говорить другому: «Я нынче на нуле. Не можешь ли одолжить мне немного?»

С честью уволенный из «Времен» я вернулся в Уолтон в новом костюме и, как мне казалось, достойным наследником стабильного и прибыльного бизнеса, который я научился предпочитать прочим.

Я взялся за дело. Оформление магазина стало для меня делом чести, и, мало-помалу я начал по-настоящему радовать свою мать и отца. Будущее казалось прочным, светлым и надежным.

Но 9-го декабря 1952 года из мрачного, серого, безрадостного офиса на площади Парнолл, что на Реншоу-стрит, пришло письмо, дабы сообщить самодовольному сынку и наследнику, что ему следует явиться собственной персоной для выяснения его медицинских показателей в связи с призывом в армию.

Я был потрясен и шокирован, хотя и не должен был бы, поскольку это двухгодичное наказание считалось тогда рутинным и предсказуемым сегментом жизни молодого человека. Оно представилось мне пропастью, куда безо всякой пользы ухнут два года, но именно для меня все обернется несравненно хуже, чем могло бы. Ведь, если я был плохим школьником, то наверняка окажусь худшим солдатом в мире вместе с теми грустными, сумасшедшими созданиями, которые отбеливают свои штаны и едят брезентовые ремни в попытке откосить от службы.

Я прошел всех медиков, которые, исключая одно-два покашливания, не были чересчур строги, и изъявил желание служить в Королевском Воздушном Флоте,- там, мне казалось, служба полегче. Но по причудливой армейской логике был записан «писарем обслуживающего персонала». Учебка прошла в Олдершоте, и мне было бы интересно узнать, есть ли в Европе более унылое место.

Все там смахивало на тюрьму, убогую и отупляющую. При холодном и враждебном отношении я все делал не так. Поворачивал направо вместо налево, по команде «вольно» выполнял «кругом», а когда слышал «стой», падал навзничь.

1953-ий год я встретил в состоянии стойкого пессимизма; меня не вдохновляло, что большинство парней вместе со мной с мужеством переносят лишения. Некоторые однокашники, что в первые недели стонали со мною вместе, стали курсантами, ну, естественно – не все в армии плохо – она меня не приняла.

Был ли я тщеславнейшим в мире человеком? Нет, конечно; самый тщеславный в мире — это всем известный диск-жокей – а я не могу вообразить себе большего надругательства над общественной моралью, чем лейтенант Эпстайн, командующий взводом под шквальным минометным огнем.

1953-ий был, как известно, годом Коронации, и даже, считаясь отвратительнейшим солдатом, я лелеял упрямое желание принять участие в столичном параде в тот день. Полагаю, это было грандиозное зрелище, нечто из ряда вон выходящее, но я даже близко не годился для него, а посему в отместку покинул казарму и здорово надрался в барах и клубах, которые оставили меня с полутора пенсами в кармане и невозможной головной болью.

Неудача при отборе в офицеры не уберегла меня, однако, от безликого офицерья, и как-то вечером вовлекла-таки в несчастье.

Всякими неправдами я напросился охранять почту в казармы Ридженс-парка и провел веселую увольнительную в лондонском Уэст-Энде, где у меня была куча родственников. Тем отличным вечерком я вернулся в расположение части в роскошном автомобиле. Он мягко подрулил к воротам казармы. А дальше я промаршировал – боюсь слишком важно – в котелке, в новом с иголочки костюме и с зонтом, висевшим на руке.

Дневальный и дежурный отдали мне честь, а два несчастных, получивших наряд вне очереди, несшие ведра с помоями, вытянулись по стойке «смирно». Кроме того, близорукий писарь, днями работавший в другом месте, взглянув на меня, сказал: «Добрый вечер, сэр». Мимо всего этого я прошествовал, не пробормотав ни слова.

В этой заварухе не участвовал лишь дежурный офицер. Прокравшись вдоль стены как кот, он нарисовался в желтоватом свете каптерской лампочки и рявкнул: «Рядовой Эсптайн! Завтра к 10 часам утра Вы подадите рапорт в часть о том, как выдавали себя за офицера!»

На некоторое время я был лишен увольнительных – не впервой. Но это было худшим наказанием, оно лишало меня единственной компенсации всех тягот – возможности после 18 часов вечера проводить свободное время в Лондоне. Так что за 10 месяцев пребывания в армии нервы мои изрядно расшатались.

Я обратился к казарменному военврачу, который казался обеспокоенным моим состоянием, и после длительной, бесплодной беседы о моих проблемах и необходимости «примирения» и «брания себя в руки» дал направление к психиатру.

Тот несколько часов расспрашивал меня о прежней жизни, школьных днях, а потом, как оно у врачей принято, дал свое заключение. Потом последовали третье и четвертое, которые с заметным единством заключили, что я непреодолимо гражданский человек и совершенно непригоден к военной службе. Я был бесполезен для армии, как и она для меня – мнение, с которым я с готовностью согласился.

Менее чем через год после начала службы как совершенно неудовлетворительный рядовой обслуживающего персонала Королевской Армии я был отчислен по медицинским показаниям, хотя в документе, странным и благостным образом освободившим меня от воинской повинности, характеризовался как «разумный, надежный и добросовестный солдат».

Как заяц улепетывал я на Юстонской электричке, едва успев сдать одиозную униформу, и прибывая в Ливерпуль, готовился предстать перед родителями и Клайвом страждущим самой тяжелой работы.

Они великодушно приняли меня, хотя и были обеспокоены моей отставкой, и к моему великому облегчению, дали почувствовать себя по-настоящему дома, вернув в мебельный магазин Уолтона.

В нем был маленький отдел грампластинок, который я и помог открыть; пусть я и не был музыкально образован, однако интересовался хорошей музыкой и любил записи классики.

С четвертой попытки я получил наконец водительские права. Я пользовался автомобилем, зарабатывал гораздо больше 5 фунтов, у меня имелся хороший отдел грампластинок, и можно было больше не опасаться вмешательств докучливого сержанта из Олдершота. Я верил, что все отлично устроилось.

Но по вечерам я искал прибежища в холодном и изысканном портале ливерпульского драматического театра. Он был и всегда останется великолепным художественным центром, выпустившим в свет Майкла Редгрейва, Роберта Доната, Дайану Виньярд.

И конечно, Брайана Бедфорда, ослепительного молодого лауреата Королевской Академии Драматических Искусств (КАДИ), потрясшего Ливерпуль своим классным, мощнейшим Гамлетом.

Вне сцены Бедфорд с несколькими другими молодыми оптимистами сколотил клику актеров, актрис, дизайнеров и писателей. Плюс респектабельный, флегматичный продавец мебели из Уолтона по фамилии Эпстайн, который начал ощущать себя староватым.

Как-то вечерком в Баснетт-баре – чрезвычайно приятном длинном и узком пабе, с мраморной стойкой, где часто говорили о театре, наша шайка собралась после спектакля. Была суббота – последний вечер трехнедельного театрального марафона, и Хелен Линдзи, любимая актриса, а ныне широко известная телеведущая, очень хорошо справилась с трудной ролью.

Была масса похвал и шума, каждый был очень доволен собой и страшно суетился, как это принято у артистов. А я вдруг впал в отчаяние и сказанул: «Думаю, не свалить ли мне домой. Я так устал».

Брайан выкрикнул: «Чепуха. Какая удивительная ночь! Мы только начинаем». Я сказал: «Вы все – может быть. А мне суждено стать бизнесменом средней руки».

Хелен спросила: «А чего ты хочешь от жизни?» И я к собственному огромному удивлению ответил: «Я бы не прочь стать актером, но уже слишком поздно». Брайан отказался примириться с этим фактом и сказал: «А у тебя будет неплохой шанс, если поступишь в КАДИ».

Ему было, конечно, виднее, и они с Хелен подбили-таки меня совершить попытку. Я поехал в Лондон, чтобы встретиться с тогдашним директором Джоном Фернальдом. А еще через несколько недель прибыл в столицу, вышел на Фернальда – бывшего директора ливерпульского театра – и представил на его суд два отрывка: из «Коктейль-пати» (пьеса Т.С.Элиота 1949 года – прим.перевод.) и «Сна в летнюю ночь».

Думаю, они не были до конца проработаны, но Фернальд – приятный и знающий человек, сказал: «Это было не совсем плохо. И, если Вы не возражаете, то можете приступать к учебе со следующего семестра».

Я совершенно не возражал, и вновь покинул свои столы и стулья в Уолтоне, чтобы отправиться на юг. Мои родители, еще не оправившиеся от армейских злоключений, не приветствовали новый зигзаг в карьере сына. Они были уверены, что актерство не намного лучше моих детских мечтаний о дизайнерстве. Все это казалось ненадежным и недостойным мужчины; к тому же и малодоходным. А кто унаследует семейный бизнес? Но их удивительная способность мириться с тем, что я считаю своим личным счастьем, убедила их разрешить-таки мне стать актером.

Так 22-х лет от роду, без пяти минут удачливый бизнесмен, я вновь подверг себя дисциплине совместного проживания. Я стал студентом КАДИ, мечтая об успехе и огромной славе.

КАДИ в то время выпускала молодых актеров, формировавших новую волну в британском театре (Питер О’Тул, Альберт Финни, Сюзанн Йорк, Джоанна Данэм). Джоанна училась в моей группе и была одной из немногих в КАДИ, кто скрашивал мое существование в месте, которое через несколько недель я почти возненавидел, да и прочих разуверившихся в себе однокашников.

Кое-как протянулись три семестра, в течение которых только крепло мое отвращение к актерству, не прошедшее и сегодня. Нарциссизм претил мне, а оторванность актера от других людей и их проблем просто поразила.

Лицедейство, конечно, не самое худшее, что есть на свете. Артист ищет дружбы с теми, кто добился успеха, и со всяким, кто может помочь ему. Он ужасно боится неудач и никогда не свяжется с аутсайдером, опасаясь его как скверны. Исключения случаются, но их очень мало.

Думаю, что мое разочарование в актерской профессии достигло пика в течение двух недель, проведенных в составе труппы стэтфордского Королевского Шекспировского Театра. Народ там был поистине ужасный, и я пришел к мысли, что таких практикуемых в огромном масштабе насквозь фальшивых отношений и очевидного лицемерия нет больше ни в одной области искусств.

Поэтому после окончания третьего семестра в КАДИ я приехал домой на каникулы, вынашивая решение никогда больше не покидать родного дома и скрывая ощущение своей почти что полной неадекватности. Меня мучил вопрос: а существует ли занятие, которым я мог бы увлечься на срок больше одного года?

Каникулы закончились, нужно было отправляться на четвертый семестр. Родители пригласили меня на прощальный ужин в Адельфи-отель и спросили, скорее, для проформы: «А ты вполне уверен, что хочешь туда вернуться?»

«Не хочу»,- ответил я.- «Хочу остаться здесь. Если можно, я предпочел бы вернуться в бизнес».

Leave a Reply